Языки
В нашей ЗООГАЛАКТИКЕ живет 5261 видов животных и 16274 фотографий, можно узнать много интересных фактов в 1647 статьях и прочитать 910 рассказов. Найти 1037 увлекательных детских сказок и 488 историй для самых юных читателей.
Зона безопасного интернета для детей
Добро пожаловать в царство братьев наших меньших!
Зона безопасного интернета для детей

Чудная птица

Автор: А. Сливицкий, 1915 г.

Фото Чудная птица
 6497

I. Щеголиха
II. И смех наводит на грех
III. С какого света?
ІV. Помоги, Господи!
V. Живая душенька
VI. Чудная песня
VII. Почему запела узница
VIII. Красные дни
IX. За Богом молитва не пропадает


I. Щеголиха

– Ах, разбойница! Ах, щеголиха!.. И красотой же Господь наделил тебя!.. Картина, как есть – картина!

Так ворчал арестант Савёл, глядя с любопытством в крохотное оконце своего одиночного каземата. Савёл стоял на цыпочках на спинке кровати, уцепившись за железную решетку оконца.

– Смотри, смотри! – говорил он сам себе, восторгаясь все более и более. – Ну, что за продувная! Ах, провалиться!.. Ишь, уселась! эка! эка!.. Ох, ты, разбойница!..

Если бы и нам удалось проникнуть в запертую крепким висячим замком дверь одиночной камеры Савёла и, взобравшись по его примеру на кровать, заглянуть в оконце, мы увидели бы, что оно выходит на маленький дворик-тупичок, примерно, в десять квадратных сажень, если не меньше. Дворик был окружен тремя стенами тюрьмы, – покоем, как говорится; правая и левая стены, короткие, были сплошь, насколько мог видеть глаз, глухие: без окон, без дверей; и между ними-то шла стена с оконцем Савёла, а, может быть, и с несколькими такими же оконцами, но нам, конечно, их не было видно. Против нашей стены, близехонько, саженях в четырех, тянулась высокая ограда-частокол, какие обыкновенно бывают вокруг острогов. Невдалеке за частоколом виднелась верхушка одиноко стоявшей широко разросшейся густой березы в почках, до того налитых, что казалось, вот-вот они лопнут, и дерево зарябит, зазеленеет своими новыми листочками... Больше из оконца ничего не было видно, кроме неба. Стоит ли острог среди города или на краю его, что там за частоколом: улица, большак ли идет, луг, поле, а, может быть, здание какое-нибудь, – ничего нельзя было решить: только и видны краешек неба да верхушка березы... Расспросить Савёла, так он, пожалуй, припоминая, как вели его сюда с год тому назад, рассказал бы нам, что с трех сторон вокруг острога голо, но с четвертой к острогу примыкает большой-пребольшой старый сад, настоящий лес! Савёл до сих пор не забыл тех огромных матерых сосен, слой и дубов, какие заметил мельком, проходя под конвоем мимо ветхой, но красивой решетчатой ограды этого сада. Слышал тогда Савёл, что земля эта осталась от богатого одинокого барина и теперь спорная, – не то к тюрьме, не то в казну отойдет, – и все в саду запущено уж много лет. Он, этот сад, по соображению Савёла, приходится не иначе, как вправо от его оконца...

– Ах, продувная! – все восторгался арестант. – А красоты-то, красоты, – чисто райская! – Он смотрел на самую верхушку березы. Там сидела (действительно, редкой красоты!) птица: величиною побольше галки, светло-шоколадного цвета, с прекрасными ярко-голубыми и белыми треугольными звездами на темных, почти черных крыльях и с небольшим хохлом на голове, который красавица ежеминутно то поднимала, то опускала, как видно, что-то напевая. Голоса ее за двойною рамой, разумеется, не было слышно. Всю ее обливало ярким светом раннего весеннего солнца, которое в том году сразу показалось во всей силе тепла и света уже в середине марта.

– Не иначе, в саду затевает строиться! – соображал Савёл, глаз не спуская с красавицы-птицы. – Ну, а где ж твоя парочка, щеголиха?.. Али ты одной головой на свете живешь?

В это время щеголиха вдруг стрелой упала с дерева и грациозно уселась на частокол поближе к левой боковой стене. Точно понимая, что ею восторгается человек, она стала поворачиваться на острие столба так и этак: то покажет черное крыло с яркими двумя звездами, то темно-шоколадную спину, то светлую грудь; а хохолок на голове, что живой, так и прыгает. Теперь можно было разглядеть ее во всех подробностях: белое горло; черные узкие полосы на щеках, точно усы, от самого клюва расходящиеся вправо и влево; хохол у нее был серовато-шоколадный с черными полосками и крапинками, словно шапочка из тигровой шкуры; нос черный, крепкий, шильцем...

– Опять разбойничать? – ворчал Савёл. – Ведь уж парочку яичек утащила?.. Думаешь, они тебе, голубки, сотню нанесут? Как же, надейся! Уж ты их ограбила до последнего. Вот как ты грешишь! Вот какая ты разбойница!

И, в самом деле, нарядница слетела сюда не для забавы. В стене, что слева, виднелась маленькая отдушина (выемка кирпича в два), из которой торчали солома, пух, мочала, – признак гнезда. Попрыгав на частоколе, гостья вдруг юркнула в эту отдушину, а оттуда мигом на дерево; она зацепила лапами часть гнезда; что донесла с собой, что растеряла. Пока летела, ее заметили воробьи, – все с писком кинулись за ней и провожали до самой березы. Тут же два голубя опустились на частокол, должно быть, с крыши, растерянные, озабоченные; вытягивали шейки, смотрели на родное гнездо и не знали, что им делать...

Савёл молчал...

– Что, голубочки родненькие? – сказал он потом, вздохнув глубоко. – Разорили сизеньких! Обобрала она вас, яичница, сожрала яички, окаянная!.. Ровно человек: на себя-то не прикинет, подлая, каково бы самой горе такое вынести!.. Вон, глядите, эвона сидит, разбойница!.. Ишь, орет, издевается!

По раскрытому клюву и вытянутой шее птицы было видно, что она кричит.

– Так-то оно: кому горе, кому смех! – пояснил Савёл. – Кто правдой, кто силой... Фю! Улетела! Сыта, значит! – заключил он, когда его разбойница поднялась с дерева и, тяжело махая крыльями, скрылась куда-то из виду. – Теперь не скоро пожалует, – что будет к вечеру, поглядим...

Он слез осторожно со своего наблюдательного поста и прилег отдохнуть после двухчасового стояния на цыпочках.


II. И смех наводит на грех

Савёл уж высидел в остроге целый год, и еще оставалось ему сидеть тут около полугода, не считая штрафных досидок. Попал он в тюрьму за нанесение тяжких побоев крестьянину своей деревни из мести. А мстил Савёл за насмешку: его мир наказал по ошибке вместо другого; как на грех, случилась эта беда как раз в ту пору, когда парень был объявлен женихом, посыпались на несчастного насмешки, задразнили Савёла до невозможности кличкой «жених». С этого бедняк и озлобился на всех, и запьянствовал, и пустился в порочную жизнь, – из хорошего парня обратился в пугало для всех своих односельчан... Когда открылось, что Савёла наказали несправедливо, старики на сходе просили прощения у него.

– Да, вам теперь хорошо разговаривать! – сказал Савёл, чуть не прослезившись от злобы. – А когда сказывал, что напрасно судите, так не слушали!

От злости он даже шапку свою швырнул на землю.

– Что ж, ты все и будешь так озорничать? – говорили сконфуженные судьи.

– Буду за вас Бога благодарить, мир честной! – ответил Савёл, и с этого дня еще пуще запьянствовал.

Денег отец ему, конечно, не давал на кутежи; Савёл пропивал одежду, ходил оборванцем; насмешки удесятерились.

– Смотри, Савёлушка, до чего ты дошел! – говаривал ему отец. – Смотри, раскаешься, да поздно будет!..

Так и вышло. Ни мольбы отца и матери, ни просьбы и заискивания провинившихся стариков-односельчан, – ничто не помогло. И злобы-то уж очень много накопилось в сердце у оскорбленного Савёла, да и успел-таки парень втянуться в порочную жизнь: ведь лиха беда начало; не даром говорит пословица: «укрепится человек, – крепче камня, а ослабнет, – слабее воды»... Года три он вел такую жизнь.

Что ни творил, все счастливо сходило с рук, да вдруг и угодил в острог на целых полтора года...

Злобу свою пронес он с собой и в тюрьму. С первых же дней заключения все тюремное начальство от мала до велика он вооружил против себя сварливостью, грубостью, задором. В конце концов, его перевели из общей камеры в одиночное заключение. Конечно, от этого Савёл не стал добрее... Если и находил на него изредка добрый стих, так что он сам разболтается с соседями по заключению или с часовым, когда случится на часах солдат подобрее, то и в такие минуты не было Савёлу милее разговоров, как осуждать тюремное начальство: смотрителя, надзирателей, фельдшеров, писарей, – всех, до последнего рабочего на тюремном дворе.

К концу года он вдруг притих что-то, стал задумчив, молчалив. Перемена эта произошла с ним после говения Великим постом... Бывало, чуть свет, придерется к чему ни на есть и воюет, пока его не сведут на сутки в темный карцер; а теперь уж и другие арестанты пробуют подзадорить Савёла, нарочно выбирая самые разлюбезные для него разговоры, ан Савёл как будто и не прежний. Ответит нехотя: «Ну, что о пустяковине язык чесать, – не надоело вам, дивлюсь!» – и замолчит... Обдумал ли он жизнь свою на досуге, высидев столько времени один на один в четырех стенах крохотного каземата, или ему наскучили ежедневные крики и строгие взыскания раздраженного начальства и захотелось перевестись в общую камеру, а, может быть, поговев, раскаялся Савёл и пожалел, что довел себя до такого сраму? – Бог весть, что творилось с Савёлом.

Только раз, не так давно, он как будто проговорился, что у него на душе.

– Слыхал ли, Савёл? – крикнул ему совсем юный арестант, сидевший через номер от него. – Слыхал, какую штуку отколол надзиратель?

А Савёл ему:

– Уж и вы народец, погляжу на вас! Ни он тебе про деревню, ни про родных своих! Ровно в этом самом остроге и на свет родился; только им и радости, что надзиратель отколол да что смотритель... Тьфу! Прости, Господи! Вот уж свет-то клином сошелся!

– Эва ты о чем! – изумился арестант. – Так бы и сказал! Что же, самое любезное дело! А то на ка, плюется!.. В деревнях я, землячок, не живал, ну, а про города рассказать могу очень даже многое.

– Отвяжись! – сердито прорычал Савёл и замолк.

Бедный арестант, как видно, стосковался по своим, и хотелось ему потолковать о деревне, о домашних, о крестьянском житье-бытье, а не о тюремных дрязгах; да обо всем этом поговорить-то не с кем было. Ведь сам же Савёл целый год то и дело подстрекал своих соседей по заключению осуждать острожные порядки да сплетничать о своем начальстве: разохотил и остальных изощряться в этом. Да и соседи-то попались ему почти не знавшие деревни. Этот молодой – какой-то подмастерье из часового магазина, в городе и родившийся; сидел еще тут официант из большой гостиницы, тоже городской житель; два еврея, – так те только между собой по-еврейски и переговаривались; с купцом, – 2-й номер занимал, – также мудрено было о деревне разговориться; а газетчик, т. е. разносчик газет, едва его затронут, такие мудреные слова начинал произносить, что сам официант становился в тупик и только приговаривал: «Бывает, бывает»... Был один и деревенский, но конокрад; его Савёл как-то побаивался и остерегался.

Со скуки (чуть потеплело, и от оконца перестало дуть, и оно оттаяло) Савёл по целым дням любовался кусочком неба, верхушкой березы да воробушками и голубями, что вертелись около частокола. Часовые было сердились на него, приказывали не сдвигать койки с места и не лазить к оконцу; но скоро чутьем поняли, что у арестанта ничего нет худого на уме, ни покушения к побегу, ни другой какой проделки: весна на дворе, вот и тянет человека к окну, – и только требовали, чтоб перед утренней и вечерней поверками да перед раздачей пищи он приводил свою камеру в порядок. – «Эй, ты, черная голова! – кричал часовой, стуча в дверное окошечко к Савёлу: «слезай, слезай: обход пойдет, тебе же въедет!» И Савёл покорно, как дитя, простовато улыбаясь, торопился исполнить приказание часового... У него даже новые мозоли наросли от постоянного дежурства на цыпочках.


III. С какого света?

Трудно передать восторг Савёла, когда в первый раз на частоколе, против его оконца, вдруг очутилась никогда им прежде невиданная, разрисованная такими яркими цветами птица... «Матушка, с какого ты света?» – мог только прошептать изумленный Савёл. Он уж с неделю зорко и неустанно следит за всеми штуками красавицы: как она управляется с земляными червями и разными жуками и бабочками; как ловко – бочком, бочком, вприпрыжку – подбирается к воробьям, когда те уж очень рассорятся на частоколе; третьего дня Савёл видел, как она пожирала на дереве не то ужа, не то гадюку... Сегодня за разорение голубиного гнезда, – она утащила яйца и тут же, на глазах у Савёла, аппетитно их выпила, – за такое варварство он дал ей прозвища «разбойницы», «яичницы»... И странно: хоть и укорял он красавицу всячески, но как будто полюбил ее еще сильнее, – должно быть, за хитрость, за удаль...

«На ловца и зверь бежит», – говорит пословица. Так и с Савёлом вышло. Дня два спустя после разорения голубиного гнезда лежит он под утро на своей кровати (что-то разбудило его ранее обыкновенного), лежит и думает: каково-то теперь в деревне у них? отцу хлопотливо, чай, без работника?.. И стал представлять себе всю весеннюю нужду мужицкую: крыши разобраны, – скотинке скормили; надо сеять, – нечего, и самим есть нечего... «А мне туда хоть и не показываться: легче уж здесь сидеть да сидеть...», – думал Савёл. Тут гордость его во всю силу вздулась: чего еще и не было, и то стал обдумывать: как будут смеяться над ним, когда выйдет из острога; прежде смеялись, а теперь вдвое; как пойдут старики свой разум показывать: «Говорили тебе, – не послушал; умней стариков возомнил себя!»... И свои все с тем же досаждать будут. «Нет, уж лучше бродить, где ни на есть, ничем все такое слушать, – решил Савёл. – С голоду околею, а не ворочусь туда; силой воротят, – убегу». И надумал: как проснутся арестанты, порасспросить у того, у другого о столичной жизни: что там и как? Легко ли к должности пристроиться, и много ли при удаче заработать можно? Официант и часовщик все объяснят... В дворники, в сторожа пойти можно, – ведь не за кражу в остроге сидел... А то поденщиком, и это ничего: тяжела работа, так зато в столице... «Буду из заработка отцу помогать, если при удаче; а захотят повидаться, сделай одолжение: пойдут осенью на богомолье, коли надо, разыщут. А уж я к ним не вернусь, нет!»

И тошно стало Савёлу от этих дум. В самом деле, что с ним будет по выходе из острога, если домой не вернуться?.. «Погляжу-ка на свет Божий, – маленько от сердца отступит», – сказал Савёл. Уж собрался было устраиваться со своею койкой, как в оконце – стук, стук! – звякнуло стекло. Савёл далее вздрогнул. Глянул туда, – ничего не видно; взлезть не успел – ба! она!!.. Его красавица всей грудью ударилась вторично о стекло снаружи, трепещется, силится проникнуть внутрь, – потрепетала с секунду и исчезла... «Что за диво?» – подумал Савёл. Осмотрел оконце, а на подоконнике барахтается весь в паутине огромнейший черный таракан: должно быть, счастливо вырвался от паука.

– Ах, ты, глазастая! – воскликнул Савёл. – Так вот она зачем ко мне! Ну, и глазок!.. – Но вдруг он смолк и задумался, да так, что словно затеял побег из острога или еще более отчаянное дело: держит таракана, а у самого глаза разгорелись, руки дрожат... Ему пришла в голову несбыточная мысль: а что, если да поймать разбойницу?..

Сидел, сидел Савёл, все думал, все на таракана смотрит; потом опутал его покрепче паутинкой, положил себе за пазуху и опять задумался.

Приближалось время утренней поверки арестантов, уборки камер и раздачи завтрака, т.е. хлеба со сбитнем, который заключенные именовали благодетельским, потому что его давали на счет местного благодетеля, богатого купца. Савёл начал прибирать каземат, а сам все думает: «Поймать, так надо окошко отпереть; а об этом сколько ни проси, смотритель и бровью не двинет, особливо для него, для штрафного, хоть оно, оконце, такое, что в него и голове арестантской не пролезть, не токмо человеку выскочить, – да еще и с решеткой... А уж как бы мы, яичница, зажили с тобой – за первый сорт!..»

Опомнился Савёл, когда подле его двери (номера первого) загремел засов. Офицер караульный, смотритель, надзиратель, два солдата с унтером остановились на пороге. Дневальный занялся уборкой; унтер, по правилам, осматривал углы и половицы, заглянул и под кровать; другой служитель, харчевой, ставил на стол оловянную кружку сбитню с двухфунтовой дневной порцией хлеба на ней; а Савёл тем временем, по тюремному обычаю, обернувшись лицом к образку, читал вслух молитву «Богородице»: он только ее и знал.

– Ваше благородие! – произнес арестант, когда собирались его запирать. Он обращался не то к офицеру, не то к смотрителю. Смотритель нахмурился... Савёл, чтоб досадить тюремному начальству, любил при обходах заявлять всякие претензии: пусть де господин офицер послушает, а может, что и выйдет. При тюрьмах в караулах дежурят младшие офицеры; но Савёл не умел различать чинов по эполетам, – он смотрел на лица: если караульный тучен и не молод, такого он производил в большой чин и при таких-то особенно и любил подразнить смотрителя, что не ускользнуло от проницательного и поседевшего на тюремной службе начальника. В этот раз, как нарочно, дежурил подпоручик с такой лысиной и с такими бакенбардами и брюшком, что, по Савёлу, офицера этого хоть бы и в генералы произвести, так не ударит в грязь лицом.

«Неужто опять черноволосый за старое взялся?» – промелькнуло в голове смотрителя. Но Савёл говорил ласково, просительно: «Явите божескую милость, ваше благородие! Духота в конец одолела, – знать, от печки прошибает» В камеру Савёла выходил угол печи.

– Чего ж тебе? – спросил смотритель, готовясь раскричаться.

– Дозвольте хоть на суточки выставить да отпереть оконце, – сказал Савёл, – малость ветерком продует.

У смотрителя отлегло от сердца.

– Что можно, то можно, – сказал он снисходительно, радуясь, что ему представился случай так дешево расплатиться с исправлявшимся арестантом, за которым вот уже с месяц не было никаких историй. – Что можно, против того ничего не скажешь – обратился старик уже к офицеру. Подпоручик только разгладил свои бакенбарды и ничего не возразил.

– Выставить! – заключил смотритель, уходя.


ІV. Помоги, Господи!

Час спустя, вовсе не в обычное время, к Савёлу вошел надзиратель с двумя солдатами и с рабочим, который и принялся исполнять распоряжение смотрителя. Надзиратель ворчал: обзывал Савёла неженкой, принцем. В другое время много бы ему наговорил, вероятно, Савёл; но теперь он только блаженно улыбался. Надзирателю стало стыдно: по крайней мере, когда оконце открылось, и в него вместе со струею влажнаго, теплого утреннего воздуха ворвался какой-то неопределенный, неуловимый по разнообразию шум со двора, ворчун-надзиратель уже совсем подружески сказал арестанту:

– Гляди же, на ночь не забудь запереть, – еще простудишься.

– Будьте благонадежны! – ответил Савёл, весь сияющий.

– Ну. Господи, благослови! – прошептал он, когда его заперли, и в коридоре все стихло. Он вынул из-за пазухи таракана, очистил его от паутины, чтоб тот свободно мог двигаться, продел сквозь него какой-то волосок, вытянутый из матраца, и просунул горемычного таракана за решетку на подоконник, прищемив концы волоска в расщелине подоконника. Затем с быстротой и ловкостью обезьяны, все с помощью своей кровати, вскарабкался Савёл до карниза печи и смёл оттуда пыль, в надежде смести и тараканов, обмёл также и печурку, что была вверху печи. Там, к счастью, тараканы нашлись; их тем же остроумным способом, нанизанных на волоски, Савёл тоже устроил для приманки на подоконнике. «А вы, слышь, играйте!» – наказал он пронизанным тараканам. После того он натаскал из ветхого матраца несколько мочалы, ссучил ее в одну длинную мочалину и один конец ее прикрепил к раме оконца. Расчет у птицелова был такой: глазастая, чтоб схватить добычу, слетит на подоконник; стоит вовремя захлопнуть окно, – вот красавица и поймана.

Когда все было готово, Савёлу очень хотелось заглянуть хоть одним глазком на дворик, тут ли его разбойница, да побоялся напугать ее: и то ведь, знать, порастревожили летунью, пока возились с окном.

– Нет, лучше не глядеть, – прошептал Савёл тихо-тихо, точно птица уж непременно была так близко, что могла его даже услышать. Взяв свободный конец мочалины, он уселся на полу под самым окном, плотно прижался к стене, чтоб глазастая как-нибудь не усмотрела его с дерева, перекрестился и замер... Слышно было, как на дворе стонут разоренные голубки, чирикают воробушки... Савёл во все внимательно вслушивался, искоса поглядывая кверху на оконце, не мелькнет ли там тень от подлетевшей птицы; так просидел он с добрый час, никого и ничего не дождавшись. С горя уже хотел закусить хлебушка, как вдруг слышит: «та-та-та-та!..» звонко и без конца что-то затявкало: собака – не собака, да будто и не птица. «Что такое?» – подумал Савёл. К окну: так и есть, – прилетела! Сидит на верхушке березы и чему-то радуется, или кличет к себе.

– Ах и горласта! – заключил Савёл, соскочив на пол. – Ну, – шептал он, спешно усаживаясь по-прежнему и весь дрожа от ожидания: – сейчас, гляди, на частокол слетит, а то и ко мне, пожалуй...

И Бог знает, что сталось с Савёлом! Сидит, а сам крестится, молится, точно не птицу ловит, а бесценный клад откопать собирается или молит у Бога о собственной свободе. «Господи милостивый! помоги, Господи!» – бормочет, крестясь. – «Заступница милосердая, Царица небесная!»... И в глазах его блеснули слезы...

Что-то зашуршало у оконца; глянул он вверх, а птица уже не на подоконнике, – на поперечине железной внутренней решетки сидит... Сидит и преспокойно сверху оглядывает камеру...

Савёл обомлел...

Раным-рано, когда и Савёл, да и весь острог мертвым сном покоился, красавица ежедневно, пользуясь утренней тишиной, особенно смело хозяйничала на облюбованном безлюдном дворике-тупичке, куда лишь изредка свозили с главного двора всякий мусор; сюда не выходило ни окон, ни дверей, кроме малюсенького оконца Савёла, и это оконце птица знала очень хорошо: мухи и тараканы, постоянно возившиеся за стеклом, своими жирными брюшками страшно раздражали аппетит разбойницы; но близок локоть, да не укусишь: она не раз пробовала поймать что-нибудь и только напрасно колотила свой нос о какую-то невидимую преграду (удивительно, как этого раньше не замечал Савёл?). Когда теперь, завидев добычу, птица вдруг без всякого труда проникла сквозь эту преграду и схватила таракана, она, необыкновенно довольная, легким прыжком, с тараканом в носу, вскочила на решетку и, подняв свой хохол, стала внимательно оглядываться, – куда это она попала? «Дупло хорошее! – решила красавица, оглядевши тесную, но высоченную камеру Савёла. – Совсем хорошее дупло, и добра тут всякого должно быть вволю... Но... э-т-о кто-о-о?!» – с ужасом подумала гостья, заметив на дне дупла шевельнувшегося Савёла. Хохол ее так и вспрыгнул...

Савёл, от изумления чуть не выпустивший свою мочалину, собрался, наконец, с духом, и оконце захлопнулось. Птица, растерявшись, взвилась под потолок, ударилась об одну, о другую стену, хотела усесться на карнизе под самым потолком, сорвалась и рухнулась на пол прямо у ног Савёла.

– Голубонька! Красавица! – чуть не рыдая от радости, завопил Савёл, схватив дорогую пленницу. – Матушка, золотая! Да какая ж ты красавица! – повторял он, нисколько не заботясь о том, что эта матушка, золотая своим острым клювом изо всей силы впилась в его ладонь. – Господи милостивый, да какую ж утеху послал Ты мне, окаянному! – говорил Савёл, разглядывая яркие лазурные звезды на крыльях птицы, ее тигровый хохолок, белую шею, черные усики и шоколадного цвета спину и брюшко... – Постой, погоди, голубушка родимая, постой, не щиплись, дай только крылышки перевязать, и заживем с тобой ахти как; освобожу тебя, родная, бегать, где захочешь... Ну вот, моя хохлатушка, ступай себе, ступай!

Выпущенная щеголиха каркнула громко, по-вороньи, в три прыжка очутилась в углу, запрыгала в нем, тщетно стараясь взлететь, и, наконец, как мертвая, уткнулась в землю носом. Сердце ее билось, в голове все кругом шло... Она считала себя хитрейшей птицей в свете и понять не могла, что с ней случилось, и что с ее крыльями, вдруг переставшими слушаться... К испугу примешивалось досадное чувство какой-то потери; ей все хотелось вспомнить, что она потеряла: что-то она держала сейчас в носу, аппетитное, вкусное, уж собиралась проглотить и обронила, – где оно?.. Так досадует человек, когда его оторвут от тарелки в то время, как он намеревался съесть последний, самый смачный кусочек любимого блюда: целые часы потом не выходит из головы этот кусочек, и человеку все как будто недостает чего-то.

Птица никак не могла собраться с мыслями. А Савёл, ни жив, ни мертв от счастья, сидел неподалеку перед ней на корточках и все любовался ее красотой.

– Одно слово – райская! – восхищался он, как ребенок драгоценною игрушкой.

Но тут он взглянул вдруг на свою мочалину, болтавшуюся у стены, да так весь и обмер: «Господи! Что, если заметят! Ведь подумают и неведомо что!..» Он оставил невольницу скакать по полу и со всех ног кинулся поскорее приводить все в порядок. Близилось время обеда; придет начальство, – надо, чтоб все сошло благополучно. Прибрался Савёл, – сидит, жует хлеб, а сам размышляет: «Вот теперь милости просим! Можно доложить – влетела и влетела, а я, дескать, и поймал... Али ее от греха в печурку засадить?» – соображал он.

В это время узница снова отчаянно каркнула.

– Ох, дуй-те горой! – проворчал Савёл. – Нет, тебя, горластую, не скроешь! Ну, что будет, то будет; значит, придется начальству показать. Вишь, дура, и часового накликала... Ты чего? – лукаво улыбаясь, спросил он солдата, который глядел в его дверное окошечко. Тот, подумав, что карканье донеслось со двора через открытое окно, уж хотел было отойти.

– Глянь-ка-сь! – сказал Савёл, поднося к окошечку свою красавицу.

Часовой и рот разинул от удивления.

– Вот красота-то! И что за птица-то такая? – говорил Савёл.

– Откелева ж ты ето? – спросил изумленный часовой. Он выговаривал ето вместо это.

– Сама залетела, вот-то крест честной! – сказал Савёл. – Ах, ты, матушка, желанная ты моя, красавица! – ласкал он птицу. – Теперь хоть живая душенька со мной сидит...

– Гм!.. А ведь ето желудёвка! – решил часовой, вглядевшись в птицу. – Она, как есть, желудёвка!

– Почему так – желудёвка? – удивился Са-вёл.

– Потому она желудями кормится... У нас их до пропасти, этой птицы.

– Да, как же! Желудёвка! – посмеялся Савёл. – Намедни поглядел бы ты, как она у голубей яички таскала, – вот-те и желудёвка!

– Ето все может статься, ну она – желудёвка, верно тебе говорю. Сойка прозывается.

Слово сойка поправилось Савёлу, однако, он все-таки поспорил:

– Сойка!.. Яичница она, разбойница, – вот она кто, а не сойка, – говорил он ласково, стараясь высвободить палец из клюва птицы. – Она разорительница, воровка! – прибавил Савёл, пуская пленницу на пол. – Ну, попрыгай! – сказал он, пугая ее рукой. Птица опять забилась в угол. Савёл покрошил возле нее хлебца, положил и тараканов, уцелевших на окне, и отошел подальше, к самой двери, чтобы невольница хоть немного успокоилась. Она по-прежнему запрыгала из стороны в сторону, не обращая внимания на предложенный корм.

– Танцуй, танцуй! – тихо ворчал Савёл, любовно глядя на нее. – Прискучит, – перестанешь.

– Ёна до страсти желуди жрет! – все толковал часовой тихонько, на ухо Савёлу, стараясь не пугать пленницу. – У нас их, родимый, в осень так и... и... и... какая пропасть! Летом на редкость встретить, разве где в лесу; ну, а что осенью, скажу я тебе, етих соек до страсти: вот какими стаями летают!.. Ты не сомневайся, – заключил он, уходя, – ето беспременно самая ста желудёвка, – сойкой зовут...

– Сойка, так сойка! – решил Савёл, оставшись наедине. – Окрестим и Соечкой, – что ж, имя хорошее... Ишь, она, неволя! Куда и хохолок девался: опустила, сердечная...

Так он пробеседовал со своей Соечкой вплоть до полудня. Уж каких-каких имен не надавал он ей, пока та попрыгивала в уголку.

При обеденной поверке арестант не без внутреннего трепета показал свою узницу смотрителю: «Дозвольте показать, ваше благородие... вот красота какая»... только и мог он выговорить.

Все, конечно, изумились не меньше, как и давешний часовой.

– Сама залетела! – лепетал Савёл, утаив о тех кознях, какими он заманил к себе пленницу. – Дозволите ежели, так она хоть малость тараканов переведет, – прибавил он с робостью, все не теряя надежды, что ему не воспретят оставить при себе дорогую сожительницу, живую душеньку.

Против всякого ожидания, ему даже и не возражал никто, как будто просьбы его и не заметили: все равно, как если б он просил, чтоб муху или таракана оставили при нем. Пока все любовались красотою птицы, смотритель, глядя на восторженного арестанта, подумывал: «Чем бы парень ни тешился!.. Пусть себе на здоровье возится, лишь бы нас-то не тревожил». Так и ушли все, преспокойно оставив Савёла вместе с его Соечкой. Подпоручик только – уж вышел было совсем – вдруг спешно вернулся, чем сильно напугал Савёла; но оказалось, что офицер хотел лишь попристальнее рассмотреть у птицы ее роскошные усы, которые у соек и в самом деле так искусно вырисовываются по бокам носа, что легко можно ошибиться и принять эти бархатно-черные с синевой полосы за настоящие густые, выхоленные и красиво расчесанные, ну, словом, за гусарские бравые усы.


V. Живая душенька

– Ай да ловко! – сказал Савёл, когда его заперли. Его радости не было конца. Только ему жалко было смотреть, как бедная Соечка со связанными крыльями все бьется в углу; она даже рот свой разинула, черный-пречерный. (Савёл между прочим подумал о птице: «Ведь ты, должно, злюка, потому есть такая примета: черный рот у самых у злющих собак»). Развязать же ей крылья Савёл боялся: ну, как стекло вышибет. После долгого обсуждения он придумал подсадить свою связанную красавицу на печурку – и ничего лучшего не мог выдумать. Почувствовав себя на значительной вышине над обладателем дупла, сойка сразу как-то посмелела; но крайней мере, не успел Савёл швырнуть ей в печурку таракана с пола, как птица мигом и съела его.

– Вот это дело! – обрадовался Савёл. Он покрошил в печурке хлебца, кашки, там же пристроил воду в черенке, найденном в той же печурке, и счастливый уселся на кровати наблюдать за своей подругой. Соечка, перевесив голову, также, в свою очередь, долго и внимательно оглядывала все, изредка приподымая свой хохолок, словно соображая что-то особенное.

– Что же, хоромина – не надо лучше! – делал ей Савёл надлежащие пояснения. – Помещение достаточное хоть кому: целую избу упрячешь... (Сойка подняла хохол и, перевесившись, насколько могла, стала присматриваться, не сидит ли там внизу и еще кто-нибудь, кроме Савёла.) – Чего заглядываешь? – спросил Савёл. – Никого, окромя нас; один, как есть один, сижу; уж очень я, красавица, расфордыбачился, – вот меня и усадили сюда в холодок поотдохнуть, чтоб малость, значит, спеси с меня посшибло. Видишь, красавица, какое дело: бывает, человек должен простить по-божески, а он заместо того на дыбы, – вот ему так-то от Бога и выходит...

Не раз невольница, вскидывая плечи, приседала, как бы собираясь взлететь; но, видно, поняла, что лететь ей нельзя, что всего безопаснее сидеть там, куда ее засадили, и успокоилась.

Под тихую монотонную речь Савёла она стала обчесываться, насколько ей позволяли это связанные крылья; а после, прихлебнув водицы, вдруг, к великой радости арестанта, преграциозно сгребла в обе лапы комочек каши и начала его поклевывать, – зернышко по зернышку, звонко щелкая своим черным носом при каждом глотании.

– А! ха-ха-ха! – разразился восторгом Павел. – Что, франтиха, вкусна арестантская кашка? Чай, после яичек не покажется?.. Ну, да не беда, попривыкнешь. Оно ведь и грешно, – чужую-то душу губить! К хлебушку, к кашке привыкай, разбойница, – так-то! А то на-ка, поди: нешто можно своего же брата обтыкать, разорять гнезда?..

После каши сойка отведала хлебца: также сгребла корочку в лапы и стала ее пощипывать; но хлеб арестантский, как видно, не очень ей понравился: отщипнув кусочек, она бросила его вниз, то же повторила в другой, в третий раз, а, наконец, кинув и всю корку, внимательно проследила, как она долетит до низу.

Савёл рассмеялся.

– Покорнейше благодарим, значит, за хлеб, за соль, кушайте, мол, сами, коли в охоту, – сказал он, подымая сброшенный кусочек. – На добром здоровье, яичница, на добром здоровье! Не прогневайтесь: чем богаты, тем и рады; а что ежели вам не по вкусу, то мы голубкам отдадим.

Но от чего Савёл пришел в совершенный восторг, так это увидев, как его глазастая гостья, подняв хохолок и вся как-то вытянувшись, долго приглядывалась к одной из щелей своей печурки и вдруг, клюнув, вытащила оттуда преогромного черного таракана.

– Тьфу ты, пропасть! – воскликнул Савёл, хлопая себя по ляжкам (он даже привскочил от восторга). – Ирод, а не птица!

«Та-та-та!..» затакала Соенка, покончив с тараканом, точно и сама обрадовалась своей смышлености: что вот, мол, и в неволю попала, а сумела и тут кое-чего раздобыть.

– Ну, и горластая ж, люби тебя Бог! – без конца радовался восхищенный арестант.

Так он забавлялся, забыв обо всем на свете, вплоть до поздних сумерек. Когда смерилось, Соечка его углубилась в самый зад печурки; снизу ее не стало и видно Савёлу, и только слышно было, как франтиха охорашивается на сон грядущий, встряхиваясь, шелестя перьями и щелкая носом. Скоро она затихла совсем. После обхода улегся и Савёл и заснул на этот раз довольный и счастливый донельзя.


VI. Чудная песня

Трудно сказать, вырвалась ли эта сойка у кого-нибудь из клетки, или эти умные птицы вообще приручаются легко (что, впрочем, единогласно утверждают и все зоологи), но только невольница Савёла чуть ли не со второго же дня повела себя так благопристойно и рассудительно, что, по-видимому, вовсе и не замечала неволи, как будто испытывает ее не часы, а уж многие годы. Сидит себе по целым дням в своей печурке и внимательно поглядывает сверху, что там поделывает ее сожитель; слушает его рассказы; дочиста съедает все, чем ее угощают, хотя и украдкой; обчесывается; изредка выкрикивает на разные лады. Разве иногда, особенно если в оконце заглянет солнышко, красавица порывается вспорхнуть с печурки и подолгу напрасно танцует, стараясь расправить свои крылья: ее, без сомнения – и Савёл догадывался об этом – тянуло посидеть на солнышке, что так любят все птицы; но развязать крылья узнице Савёл все еще не решался, вспоминая, как она безумно колотилась о стены, когда сзади ее неожиданно захлопнулась оконная рама.

Наконец, этак с неделю спустя, красавица так разутешила несчастного заключенного, как тому и во сне не грезилось, и в награду Савёл развязал ей крылья.

Вот что случилось.

Спит однажды Савёл и перед самым рассветом видит сон: лежит он в своей избе; уж будто светает; спать хочется, а надо вставать. Слышно, во дворе мать возится и с солдаткой, сестрой Савёла, о чем-то спорит; а в избе один отец: стоит перед иконами, молится Богу; Вани, младшего братишки, нету: он в ночное отправился в вечер... И не только все это видит Савёл, а и слышит все, как наяву... Заскрипели ворота, выгоняют корову... Где-то жеребенок гигикает... Вот загромыхал, завизжал поповский колодец, – верно, солдатка по воду пошла. А утки крякают, и утята попискивают: рады, знать, водице, – под колодцем полощутся... Запел было петух, да не кончил, – испугался чего-то и закудахтал... За окном, на рябине, что подле избы, посвистывает иволга...

– Савёлушка, пора! – говорит отец.

И кажется Савёлу, будто он, Савёл, прежний, – не пьяница, не буян, а каким раньше был, пока не озлобили его старики несправедливым жестоким наказанием... И думает Савёл: «Сегодня отработаемся, а там два дня праздника; пойду завтра утречком на реку: до хороводов рыбку половлю да птиц в лесу послушаю»... Савёл с детства любил птиц...

– Встаю, батюшка, – говорит Савёл.

– Пора, давно пора! – ворчит старик. – Вон соседи не по-нашему: коли поднялись!

– А игрунчик-то наш, ишь, заливается! – говорит Савёл, прислушиваясь, как на дворе опять заржал жеребенок.

– Да, да, – усмехнулся отец, – все утро орет, как оголтелый...

Открыл Савёл глаза... Что за диво?.. Проснулся: видит и постылый каземат свой, и оконце, мокрое от дождя, – все вокруг себя видит; а сон будто и наяву тянется: по-прежнему слышит Савёл – над самым ухом жеребеночек заржал, закрякала утка, и утята пищат, а иволга то свистнет, то мяукнет, и петух все никак не сведет к концу свое кукуреку – начнет и вдруг сорвется с испугу и закудахчет.

– Господи милостивый! – тихо произнес Савёл, догадавшись, наконец, в чем дело. И не выдержал арестант, заплакал от счастья...

То пела его пленница...

Кто не держал соек в неволе и не слыхал их пения в лесу, тот и не поверит, до чего доходит способность у этих птиц к звукоподражанию. Мало того, что они в совершенстве перенимают пение и крики других пернатых (гогочут по-гусиному, воркуют, кричат дятлом, галкой, иволгой, дроздом, петушиное кукуреку выводят так, что обманут любого петуха, кудахчут, искусно передают некоторые колена соловьиной и дроздовой песен, кукуют), – кроме всего этого, они замечательно воспроизводят самые разнообразные звуки животных: могут мяукать, лаять, хрюкать... Но и этого мало забавницам: почти всякая сойка пилит, т. е. подражает, и бесподобно, звукам пилы, и любит пилить в течение нескольких секунд; говорят, что между сойками попадаются искусницы, умеющие и звонить...

И все это чудно сливается в одну непрерывную песню: нежное и певучее вдруг сменяется резким и громким, чтоб опять перейти в мелодичное, как это бывает и в природе ежеминутно со всеми звуками...


VII. Почему запела узница

Проснувшись сегодня, Соечка почувствовала себя особенно хорошо... В дупле едва светало. Она оглядела печурку, не грозит ли вблизи какая опасность: в печурке никого, кроме самой Соечки, не было; пленница приблизилась к краю печки и посмотрела вниз: он спит; не залез ли еще кто сюда непрошенный? Осмотрела углы – нет никого. Соечка зевнула полной грудью. Захотелось ей потянуться, т. е. приподнять сначала оба крыла разом кверху, а потом каждое крыло порознь вытянуть вниз вместе с ножкой; но... с крыльями по-прежнему все еще творилось что-то неладное. Это обстоятельство (уж в сотый раз!) хотя и огорчило красавицу, однако хорошее расположение духа вновь и во всей силе тотчас возвратилось к ней: уж такой счастливый денег задался сегодня...

С тех пор, как она попала в это дупло, всякое утро, по пробуждении, узница невольно сразу задумывалась над своей горькой участью: что с ней случилось? и как ей жить с больными крыльями, да еще в чужом дупле, да у такого огромного, страшного... серого, как земля? (Другого сравнения Соечка не могла придумать; при этом она подолгу вглядывалась в суконный арестантский бушлат-халат, которым с головой укрывался на ночь Савёл, – он тогда казался ей глыбой высохшей корявой земли.) Эти утренние думы, разумеется, были не веселы, и, главное, вот уж который день птица никак не могла выяснить себе, что же, что именно с ней произошло, и не могла на чем-нибудь остановиться, чтобы знать, как ей дальше жить, и на что надеяться: все как-то путалось и мешалось в ее голове, и ни до чего толком не удавалось ей додуматься. Так было раньше. А сегодня вдруг все само собой стало уясняться, все показалось в более отрадном свете. Выспалась ли Соечка получше, или попросту обсиделась в чужом дупле, пригляделась к серому, попривыкла к своей новой доле, – трудно сказать, почему, но только в это благодатное утро пленница все поняла и все до конца обсудила.

Сколько ни ломай голову над тем, серый ли искалечил крылья, или они сами собой заболели, ведь из этого старого дуплища уж не вылетишь, хотя вот он просвет на волю, недалеко, – взмахнуть бы могучими, и прощай, неволя... А коли вылететь нельзя, так нечего об этом и думать. Лучше подумать о том, как жизнь пережить без крылышек.

– Ну что ж! – размышляла Соечка. – Ведь вот живу же пока... И то уж благо, что я вырвалась живою от этого земляного, как он сцапал меня да затащил сюда в верхнее дуплишко: останься я там, на дне дупла, – давно бы задавил неуклюжий... Тут и стану перебиваться. А больно досадно, что серый раньше моего облюбовал это дупло: не скоро такое сыщешь, – одной бы здесь то-то жить покойно было! Ну, да, признаться, не очень-то он опасен: уж сколько раз хватал меня, пока не встащил сюда, схватит, повертит в лапах, порычит и отпустит; укусишь, – не сердится. Видно, не для еды, а так, от одной жадности в свою кладовую упрятал меня; если б для еды, так давно бы и съел...

Здесь надо оговориться, а то дальнейшие рассуждения Соечки будут понятны не всякому. Она сейчас помянула кладовую; иной, пожалуй, скажет: откуда сойкам знать о кладовых? – А очень просто: сойки сами незадолго до зимы устраивают в дуплах кладовые и делают запасы: прячут орехи, желуди, всякие хлебные зерна... Чтобы вторично не прерывать нам соечкины думы, заметим уж кстати для несведущих, что сойкам привычное дело забираться и в чужие кладовые: зимой эти франтихи только и знают, что оглядывают беличьи запасы да склады синиц и других заботливых пернатых хозяев; осмотреть чужие пожитки, не лежит ли что плохо, на это всякая сойка большая мастерица...

– И в добрый час молвить, – продолжала размышлять Соочка: – жить мне с этим серым будет легко: уж так он не хитер, что просто на диво! Я-то, знай, поедаю да поедаю все, что он сюда ко мне про запас прячет, а ему и не в догадку: таскает день целый, словно слепой. Вот тут мне и сидеть, где он свои объедки хоронит: здесь завсегда сыта будешь...

Так обсудивши новое положение свое, разумница Соечка начала обчесываться; обчесавшись с грехом пополам, – ведь крылья-то связаны, – она выпила глоточек водицы, а после, сама того не замечая, начала вслух мечтать о том, что делается теперь на белом свете, т. е. попросту, красавица запела, и тут-то и пошли у нее и уточки крякать, и утята попискивать, засвистела иволга, заржал жеребенок, петух загорланил... Что дальше, то пела она громче и громче; ей думалось: а вдруг отзовется другая одинокая сойка и залетит сюда в дупло, полечит ей крылья, принесет орешков, желудей; а, может быть, захочет остаться здесь, так они и вдвоем заживут. В своих мечтах Соечка носилась по лесам, полям, по деревням... пока не разбудила серого.

– Ах, чудо чудное! – думал Савёл, дивясь тому, что он слышит, и боясь шевельнуться, чтоб не потревожить певунью. – До слез проняла, голубка! – прошептал он, вытирая глаза.

А Соечка все пела...

– Господи милостивый, откуда что берется! – не переставал изумляться арестант. – Диво, да и все тут!.. Ах ты, птичка золотая, матушка ты моя писаная! Сколько ж в тебе разуму. Ведь не что другое переняла, а на-ка-сь, поди, все как на картине показывает... И ведь ровно угадала. Я, значит, задумал про столицы разведывать, а она-то мне, сердечная, втолковывает: полно-ка, Савёл, и в деревне, мол, прекрасно-хорошо... Сам Бог тебя послал, Господи милостивый! Как есть – сам Бог!..

Глянул Савел на птицу; сидит в своей печурке, вытянула шею, головой ворочает направо, налево, все разглядывает, а сама попевает; видно только, как ее белое горлышко от пения перекатывается...

– Ну и разумница! – размышлял Савёл. – От тебя, болезная моя, и сон такой приснился, деревенский...

Сойка запилила...

– Ишь ты! – подумал Савёл. – Ах, провалиться!.. В лесу, стало быть, работа кипит, бревна пилят, а нас с тобой и нету там... Чудо, да и только!.. Подумаешь: я людям досадил, ты голубков да воробушков обижала, и вот сидим с тобой мы за решеточкой, вместе свободу поминаем... Так что ли, красавица?

Он шевельнулся; птица смолкла, перевесила голову и глядит на него: что-де он там замышляет?..

Савёл сел на кровати; с испугу сойка затакала.

– Что, милашка, помешал я тебе? – любовно спросил арестант. – Ничего, Соечка, не поделаешь, – вставать время! Мы с тобой не генералы, – видишь, день на дворе, – надо подыматься.

Он встал, хотел было убираться, но вдруг... против обыкновения, не дожидаясь начальства, начал усердно молиться Богу.

Благодарил ли он Бога за ту утеху, что досталась ему в неожиданной пленнице, или же молился о своих стариках, которые вспомнились сейчас во сне, – Савёл, пожалуй, и сам не сказал бы, о чем он молится, но так искренно, так сердечно молиться давно, давно не доводилось ему. Истово и не торопясь арестант клал на себе крест за крестом и кланялся перед темненькой иконкой в пояс, и чем дольше он крестился и кланялся, тем сильней и сильней бежали слезы из глаз его...

– Ну, а теперича за работу! – сказал Савёл, улыбаясь через силу и стряхивая слезы с глаз. – Помолившись, будем, стало быть, свою скотинку убирать.


VIII. Красные дни

Ежедневно по вечерам, едва стемнеет в камере и тараканы безбоязненно начнут разгуливать по стенам, Савёл обыкновенно без того и спать не укладывался, чтоб не наловить дюжину, другую непрошенных гостей для завтрака своей Соечке. Кроме того, от своего ужина он, разумеется, припрятывал и хлебца, и кашки, и картофеля... Весь этот харч Савёл на этот раз особенно старательно размял в руках, прибавил к месиву надлежащую порцию тараканов, убрал почище печурку (во время этой уборки распевшаяся сойка, прижавшись к задней стенке), изредка посвистывала на манер иволги, а серый успокаивал ее: «Ну, ну, недолго, – сейчас и уйду!»), налил свежей воды в черепок, задал скотинке корму и уселся смотреть, как она будет завтракать.

Зная уже по опыту предыдущих дней всю простоватость своего сожителя, сойка сразу и без церемонии приступила в трапезе. Сердце радовалось у хозяина, – так смело и с такою жадностью принялась скотинка в этот день за его угощение: то таракана проглотит, то возьмет в лапы комок месива, отведает того, другого, запьет водицей и радостно затакает: та-та! та-та! та-та!..

– Ну вот! – ворчал Савёл в восторге. – А дай-ка-сь, крылышки развяжу, так заживем с тобой – лучше не надо!

– Каррр... – словно ответила ему сойка.

– Одно дело – каторга! – сострил Савёл. – Нешто я не вижу: ни тебе оправиться, красавица моя, ни поразмяться, – как есть каторга!.. Вот начальство проводим, и за песню твою, что ты мне, родимая, сегодня спела, развяжу тебе крылышки, вот те крест честной! Только шибко по озорничай! Здесь, милая, порядки строгие.

И Савёл исполнил свое обещание, хотя не без робости. Но, против ожидания, беды никакой не вышло. Облетев дупло, Соечка возвратилась в печурку и пронзительно каркнула; потом кинулась было к оконцу, но, сильно стукнувшись о стекло, умница сразу, как видно, сообразила, в чем дело, и уж больше не повторяла этого маневра: покружит по каморке, порасправит крылья да и в печурку; отряхивается, охорашивается, брызжется водой... Под вечер только, когда в оконце заглянуло солнышко, она перелетела на оконную железную решетку и, пока не смерклось, сидела там и нежилась на солнце, и обчесывалась, и попевала на радость Савёла... Спать возвратилась в печурку.

А на утро выкинула совсем неожиданную штуку и хотя страшно перепугала своего серого сожителя, но и порадовала его донельзя. Савёл уж не спал. Зажмурившись от удовольствия, он, лежа, слушал утреннюю песенку своей приятельницы все о том же: что вот-де, как хорошо на свете Божьем, что в лесу, что в деревне: курочки кудахчут, уточки крякают, жеребята радуются утру, а люди выходят на работу, кто пилить, кто косить... Вдруг песня резко оборвалась, и что-то камнем хлопнулось сверху на пол. Савёл обомлел. Под кроватью запрыгало что-то, стукаясь о доски. Савёл вскочил, как полоумный, и что же он видит? Его красавица уж наверху в печурке кричит победу, а в лапах у нее... мышонок.

Кто из двоих обитателей дупла радовался больше, сказать трудно. Сойка не могла вдоволь нарадоваться тому, что успела первою, т. е. раньше серого, заметить и схватить такую лакомую добычу, и, крепко держа мышонка в своих сильных лапах, кричала и кричала без конца о своей удали; а Савёл торжествовал потому, что приобрел подругу, которая и песнями утешает его, да еще и выведет в его каземате всякую нечисть. «Ах, ты, разумница! – приговаривал он в такт веселым воскликам птицы, – Ну, что ты за золото птица! Уследила ведь, зоркие твои глаза! Ах, ты, моя кошечка-хохлатушка!.. Так вот оно, какое тебе есть повеление от Бога: тебе, значит, указано всякую нечисть изводить – мышей, гадюк»...

С этого дня Соечка зорко поглядывала вниз из своей печурки, и ни одному мышонку не удавалось безнаказанно перебежать камеру. Иногда птица слетала на пол и подолгу, точно кошка, простаивала у норы, поджидая, не выглянет ли оттуда серенькая мордочка. Савёл в таких случаях, забравшись с ногами на кровать, сидел обыкновенно, как истукан, не шевелясь, глазом не моргая...

Короче сказать, с Соечкой для Савёла и в тюрьме настали красные дни. Уж и помину не осталось о том, как он, бывало, едва встанет, прежде всего выругается: выругает тюрьму, начальство тюремное, деревенских стариков и насмешников, и ну потом, как зверь, шагать от стены к стене да обдумывать, кому и как досадить, возвратившись в деревню, или как он в деревню-то возьмет да и не вернется: будут разыскивать его для податей и всяких повинностей, – пусть поищут! Такими думами Савёл ежедневно доводил себя до совершенного остервенения. А теперь, чуть забрезжится, как уж Соечка заводит бесконечную песенку о белом свете, и пробудившийся арестант слушает и слушает свою красавицу-болтунью... И чудится ему, что и он встречает утро не в каземате, а на вольной волюшке, в своем родном Никулинском... Полежит Савёл, наслушается вдоволь затейливой песни, и поднявшись, как некогда, в счастливую свою пору, прежде всего станет на молитву; помолившись, уберет свою «скотинку», приберет все в каземате, сядет и любуется на разумницу Соечку, беседует с нею...

Привыкала и сойка к своему серому сожителю не по дням, а по часам: слетала на дно дупла и беззаботно разгуливала, или подстерегала мышей; оглядывала все щели в стенах, ворошила одежду Савёла; а по утрам, проголодавшись, без церемонии хватала корм прямо из рук у него, если тот уж чересчур копался, разминая и перетирая своими неуклюжими пальцами с вечера заготовленные припасы. Кажется, Соечка начинала догадываться, что серый не для себя хлопочет, не себе про запас, а именно ей, дорогой гостье, таскает и таскает в печурку всякое снадобье...

И так проходили день за днем...


IX. За Богом молитва не пропадает

Смотритель только плечами пожимал, видя перемену с Савёлом. Строгий начальник давно перестал дуться на арестанта и при обходах даже заговаривал с ним.

– Ну, что твоя птица? не улетела? – ласково спросит иногда.

– Извольте взглянуть, ваше благородие, – в печурке сидит, – ответит довольный Савёл, – живет хорошо, спокойно, даже на удивление. А уж что тараканов, что мышей переловила!..

– Ну, пусть живет, – посмеется смотритель, – надо ее в списки записать.

– Явите божескую милость, ваше благородие! – обратился однажды Савёл к смотрителю после такого разговора.

– В чем дело?

– Смилуйтесь, ваше благородие...

– Да что нужно-то? – «В «общую» будет проситься», подумал смотритель.

– Дайте мне работишку, какую ни на есть! – чуть не со слезами попросил Савёл.

– Да куда же тебя приставить?

– Зачем ставить, – возразил Савёл, – мне сюда какую ни на есть работу, – что ж, ведь я не из корысти, я ничего решительно...

Смотритель и руками развел...

Думали, думали и придумали Савёлу работу. Шить он не умел; дать в руки инструмент плотничий или столярный, если бы арестант и был столяром, опасно, да и не полагалось: и выдали Савёлу кирпичу тертого, несколько суконок и стали к нему ежедневно таскать по целой корзине всякой медной посуды для чистки...

Встанет Савёл, помолится, уберется и сядет за работу. Он шуршит своей суконкой, а птица еще пуще заливается – поет, и работает Савёл с раннего утра до позднего вечера, не видит, как и время идет. Работает, а сам думает: «И сколько лет в жизни даром загублено! Сколько греха, Господи!.. А с чего?.. Вот птица Божия: ей ли не свободно жилось? – лети, куда вздумаешь, – а попала, сердечная, в неволю, ведь не озлобилась: сидит, Бога песней восхваляет, утешает меня, окаянного»...

«Уж больно спесив ты, Савёл! Не снес малого, так великое Господь наложил... Поделом! Кабы знал, где упал, так соломки б подослал; уж теперь, брат, кайся... Тоже бродить задумал, в Питер захотел! Уж как хороша выдумка! Нет, брат Савёл, ходи-ка в деревню; – так-то много спокойней будет, а то как бы Питер бока тебе не вытер... Станут смеяться на селе, – пусть смеются, кому в охоту, – зубы себе простудят, только и всего. Так ли, Соечка?», – спросил арестант.

Соечка пела, не умолкая, как бы ободряла Савёла на доброе.

«Христос милосердный за нас проклятых смерть претерпел», – размышлял Савёл, вспоминая недавнее наставление старичка-батюшки на исповеди, «да еще за мучителей своих и молился, Отец небесный; а мы, ироды, норовим сожрать друг дружку. Вот мы каковы, птичка моя дорогая! Он мучителям все отпустил, милосердый, а Савёл, вишь, не мог простить, как пришли к нему старики с повинною: хоть разорваться, да не поддаться!»...

Раз после такой отповеди (в середине июня, в день своего ангела) положил он суконку, встал и начал молиться. Читает Савёл «Богородицу», поминает мучеников Мануила-Савёла-Исмаила, – вдруг зашумело что-то в коридоре: гремят замками, голоса слышны чьи-то незнакомые... и отпирают каземат Савёла. Входит молодой господин, а с ним начальство всякое, и господин объявляет, что Савёл свободен идти, куда хочет... Бедный арестант не мог сообразить, во сне он это слышит или наяву... Но вот начальство пошло к другим, а каземат Савёла так и оставили отпертым настежь... Мало-помалу освобожденный пришел в себя и понял, наконец, что случилось: нежданно вышел от царя милостивый манифест, и многих заключенных, а в их числе и нашего Савёла, выпустили из острога гораздо раньше срока... Толковали было арестанты о царских манифестах: еще когда Савёл сидел в общей срочной, ждали манифеста; но ему, Савёлу, как штрафному арестанту за дурное поведение в остроге, не приходилось на манифест надеяться; смотритель, как видно, был незлопамятен и забыл старое...

– Куда же ты свою крикунью денешь? – спросил он, прощаясь с Савёлом и наградив его за даровую чистку посуды.

– Она птица святая! Вот те крест честной, ваше благородье, – ответил Савёл, – даром, что разбойница. Она меня, одно слово, настоящим человеком сделала.

– Как так?

– Верно вам говорю. Вот я сейчас домой иду, а то пошел бы в иную сторонушку... Царь-батюшка, дай Бог ему здоровья, из острога Савёла выпустил; а свободу Савёлу дала, душу мою, значит, освободила вот эта самая хохлатушка. Он указал на кошелку, в которой сидела и трепыхалась его Соечка. – Пока до родного леса не донесу ее, – прибавил Савёл, – не выпущу.

Освобожденные в тот же день арестанты, – часовой подмастерье и другие, – сманивали было нашего Савёла идти с ними отпраздновать, как подобает, царский манифест, но тот уперся, как вол, и, не теряя ни минуты, с кошелкою в руках направился в сторону своего родного Никулинского... В то время чугунок на Руси было еще мало: Савёлу предстояло пройти верст сто с лишком...

Когда на третьи сутки к вечеру он вступил в лес, который лежал в полуверсте от Никулинского, ему вдруг стало жалко выпускать Соечку, не показавши ее своим домашним. Долго колебался Савёл: и словно хотелось сдержать, и еще больше – потешить хотелось родных, показать им ту птицу «святую», что «сделала из него настоящего человека»...

– Нет, – решил Савел, обращаясь к Соечке, – повремени, не прогневайся, желанная ты моя! Покажу тебя, хохлатушка, старикам своим, расскажу им, как ты меня тешила беспутного, на хорошее дело наводила, тогда и выпущу, вот те крест! Ночку у нас переночуешь, послушаешь, как наши никулинские петухи орут, да уточки крякают... есть и колодец... всего наслушаешься... тогда и снесу тебя в лес, – лети, Савёла не забывай!..

Уж вечерело. Солнце золотило верхушку леса; посвистывали овсянки, кричал дрозд. Была суббота, в селе дозванивали всенощную. Савёл перекрестился, прибавил шагу и скоро подошел к родной избе, крайней на селе, радуясь и вместе робея. Заглянул в окно. Семья ужинала: седой, как лунь, отец, мать – старуха, братишка младший Ваня и сестра солдатка, – все жевали хлеб с луком и прихлебывали квасом... Ваня вырос, и не признаешь...

До деревень и в наше время манифесты доходят не скоро, и нечему удивляться, что родные Савёла испугались его, как привидения. «Утёк!» – пронеслось в голове старика. Этот испуг тотчас сменился другим: если освободили, каков-то он теперь? Из острога люди приходят не лучше, а хуже, чем были... Старуха сразу залилась слезами, старик стоял, недоумевая и бледнея все больше и больше; Ваня с сестрой, как сидели с ложками в руках, так и замерли на месте.

А Савёл поставил кошелку в угол, помолился на образ, хотел что-то сказать... и без слов, молча, повалился отцу в ноги.

– Савёлушка! – вскрикнули все в один голос, и все почуяли, что к ним пришел прежний Савёл, не злой, а добряк-забавник, у которого и работа в руках спорилась, и песня ладилась, и ласка с шуткой с языка не сходила.

– Я ведь сам-друг к тебе, батюшка! – сказал Савёл, когда его, накормив, успели порасспросить о главном. – Ванюша, гони кота на двор, – прибавил он, – взяв с полу кошелку. И когда Ваня выбросил кошку за дверь, Савёл показал всем свою спутницу и рассказал подробно, как все дело было: как он затосковал было до одури, и как, словно чудом каким, поймал он эту самую птицу, и какой сон ему приснился, и чему его учила птица своими песнями.

Все так и ахнули, как увидели разрисованную пернатую красавицу. Ванюша от изумления вдруг всю пятерню запустил себе в рот и по-журавлиному подкорчил одну ножку...

– Ты ж, Савёлушка, пусти ее! – сказала старуха, обливаясь слезами.

– Завтра с Ванькой пойдем в лес, выпустим, – весело говорил Савёл, – желательно было всем показать. Одно горе, Ванюша, – прибавил он, нежно поглаживая Соечку, – песни ты ее не услышишь и не будешь иметь веры моим словам.

Ваня совал птице хлеб.

– Таракана поймай, – наказал ему Савёл, – вот это ей за первый сорт!

– Тараканов? – удивились все.

– Да, – подтвердил Савёл, – еще мышей.

– И мышей лопает? – изумился старик.

– Самый это вкус для нее, – смеялся Савел, – еще как ловит: за ней и кошке не угнаться.

Сойка отведала никулинских тараканов, и ее со связанными крыльями пустили спать на печку.

На утро братья отнесли пленницу в лес.

– Ну, разбойница! – сказал с чувством Савёл и далее снял для чего-то шапку. Он долго соображал, что ему еще говорить. – Ну! – сказал он, вздохнув, – век тебя не забуду!.. А ты, смотри, голубков и воробушков не обижай! Ну, лети с Богом!

Птица взвилась на самую верхушку огромной сосны и, к великой радости Ванюши, тут же и запела. Пела она очень долго, – точно, прощаясь, в свою очередь наставляла Савёла, что ему любить и что делать.

Когда она запилила, Савёл сказал, смеясь:

– Да уж ладно, ладно, пилить не пилить, а работать будем. Ты за собой-то посматривай!

Мудрено сказать, исполнила ли Соечка заветы своего случайного сожителя. Савёл же навсегда полюбил то, о чем с таким чувством рассказывала ему пернатая болтунья по утрам в тюремном каземате. Любил он, чтобы на его дворе и уточки крякали, и куры с петухом перекликались, и жеребята с телятами поигрывали, – словом, из Савёла вышел мужик домовитый и работящий. А что было, то быльем поросло. «Быль молодцу не укор!» – говорят никулинские крестьяне, когда почему-нибудь вспоминают былое из жизни Савёла...

Теперь Савёлу лет под шестьдесят, и если вы встретитесь с ним, то при случае он расскажет и вам о чудной птице, сделавшей из него настоящего человека.


Для детей: игры, конкурсы, сказки, загадки »»

  • Слоны
  • Заяц
  • Медведь
  • Снежный барс
  • Тукан
  • Все самое интересное